К. Зенкин
Слово в
фортепианных произведениях Листа
По-видимому, романтическую тенденцию
синтеза искусств имеет смысл рассматривать как частный случай стремления к еще
более глубокому синтезу — ощутить музыку в единстве с самыми высшими
духовными началами. Вспомним, что итогом всей деятельности Вагнера явилась
опера-мистерия «Парсифаль», последним словом всей
романтической культуры (словом, которое так и не было произнесено, что
очень символично) — мистерия Скрябина. Таким образом, романтическая музыка шла
не только к искусству красок, жестов или слова, но и в конце
концов возвращалась к тому Слову, которое «было вначале» и которое было
превыше любого человеческого искусства. Деятельность Листа в этом плане
не является исключением. Глубоко символична структура его самого грандиозного
произведения — цикла «Годы странствий», где темой первого года («Швейцария»)
является природа, темой второго — искусство, и темой третьего — религия.
Эта триада отразила духовный и жизненный путь Листа.
Как известно, в XIX веке
существовала антитеза: с одной стороны, Вагнер и Лист, а
с другой — Брамс и Ганслик. Эта антитеза,
которая, как казалось участникам полемических столкновений, касалась сущности
и дальнейших судеб музыки, оказалась диалектически «снятой» уже
в творчестве Малера, Дебюсси и Скрябина, не говоря уже о последующих
временах с их совершенно новыми проблемами. Уже одно это позволяет
предположить, что разногласия не затрагивали по-настоящему глубинной сущности
музыки, а касались преимущественно психологии творчества и восприятия, а
также различий тех конкретно-личностных контекстов, в которых каждый
композитор мыслил свою музыку. И Лист, и Вагнер обладали широчайшим историко-культурным кругозором, и при этом
они почти не заметили той очевидности, что как таковой синтез музыки со
словесными видами искусства существовал практически всегда, а обособление
музыки (впрочем, тоже относительное) представляет собой лишь краткий эпизод
в ее истории. Но исторически они были совершенно правы: они и «должны
были» этого не заметить — старые формы синтеза не могли быть ими услышаны
и восприняты адекватно. В лучшем случае они воспринимали их идеально-умозрительно, как, скажем, Вагнер —
древнегреческую трагедию. И если представить, что Вагнер вдруг смог бы услышатьмузыку античных спектаклей — не раскритиковал бы он
ее еще хлеще, чем современную ему итальянскую и
французскую оперу?
Значит, вопрос должен ставиться следующим
образом: что такое произошло в музыке во времена Листа, что вызвало идею новой
формы синтеза искусств? Ставя этот вопрос, я хотел обратить внимание на
совершенно особый аспект проблемы, а именно: роль словесных текстов
в фортепианных (и шире — в инструментальных) произведениях Листа.
Ведь в этом случае синтез предстает полнее и значительнее, чем когда
мы имеем лишь заглавие — даже если за этим заглавием стоит целый комплекс
идей литературного произведения. Уникальность этого приема в том, что словесный
текст реально не звучит, хотя и присутствует в напечатанном тексте
произведения и, следовательно, является его неотъемлемым элементом.
Попробуем для начала классифицировать
формы присутствия поэтического слова в нотных текстах инструментальных произведений
Листа, расположив их в порядке увеличения сращенности
слова и музыки. В этом случае форма минимального присутствия слова —
это такое широко распространенное явление, как программный заголовок, —
явление, как известно, отнюдь не составляющее специфику именно листовской музыки.
Следующую форму представляет поэтический
эпиграф, который, по сравнению с программным заглавием, дает,
как правило, большую детализацию поэтической идеи, что мы видим на примере пьес
«Годов странствий» или «Утешений». Эпиграфу Лист придает очень большой вес
и значение: иногда он разрастается до невероятных размеров. Так, перед
«Долиной Обермана» Лист помещает две довольно
пространные прозаические цитаты из романа Сенанкура «Оберман», а также девятистрочный
фрагмент из Дж. Байрона («Паломничество Чайльд
Гарольда»). А в пьесе «Тоска по родине» эпиграф перерос в обширнейшее
предуведомление «О романтическом выражении и пастушеских песнях» (из того
же романа Сенанкура). При всем том и это предуведомление,
и эпиграфы, и заголовки являются предваряющими формами
словесного присутствия в музыке.
Однако у Листа встречается совершенно особая форма
поэтического эпиграфа, который не только вводит в круг образов пьесы, но
и может быть мысленно произнесенным, «пропетым» вместе с мелодией.
В ноктюрнах «Грезы любви» появление таких эпиграфов объясняется просто:
ноктюрны явились авторскими фортепианными переложениями романсов Листа. А вот
с «Сонетами Петрарки» дело обстоит как раз наоборот: сначала они возникли
как фортепианные пьесы со стихотворными эпиграфами, мелодии которых были
созданы на ритм стихов Петрарки. Подобный «поющийся» эпиграф мы можем
встретить и у композитора совсем не листовского
направления — в знаменитом Интермеццо Брамса Ми-бемоль мажор из ор. 117. По сути дела «поющийся» эпиграф — это уже почти подтекстовка,
то есть следующая и максимальная степень присутствия слова
в инструментальной музыке, когда словои музыка
нераздельно слиты в одной интонации. Ярчайший образец использования
этого приема до Листа — в Шестнадцатом квартете
Бетховена («Muss es sein? Es muss sein! es muss sein!»),
где незвучащий эпиграф представляет собой
словесно-музыкальный сплав. Затем подтекстовка применялась Шуманом
(фраза из «Песни Гретхен» «Meine
Ruh’ ist hin» — «Мой покой исчез» в среднем разделе Второго интермеццо) и опять-таки Брамсом, который
приводит текст немецкой песни в теме второй части Первой сонаты. Как видно
уже из этих примеров, непроизносимые подтекстовки сродни такому старому приему
(встречавшемуся еще во «Временах года» Вивальди), как
внутритекстовые ремарки программного
характера. Впрочем, ремарки у Листа встречаются довольно редко — можно
вспомнить цитату Гюго в конце этюда «Мазепа», а также комментарий
в связи с одной из тем
«Фонтанов виллы д’Эсте». Преобладание подтекстовок
над подобными ремарками легко объяснимо: Листу нужно было подчеркнуть именно интонационное,
а не только отвлеченно-смысловое единство слова и музыки. И вот
здесь-то и заключено, на мой взгляд, специфически листовское
в явлении синтеза искусств.
Наиболее выразительный пример непроизносимых подтекстовок
в творчестве Листа — симфония «Данте», целый ряд тем которой создает
чисто музыкальный образ произносимого слова — напечатанных
в партитуре фраз из поэмы Данте (при том, что там
же есть и реально звучащее слово у хора). Здесь с особой очевидностью
предстает тот факт, что музыка ощущалась Листом прежде
всего как высказывание — причем не только в широком смысле как
вообще передача смысла, но и как конкретный интонационно-выразительный
акт. Возможны ведь и внеинтонационные способы
присутствия слова в музыкальной интонации (например, ВАСН, Аbegg — когда слово отражается
в интонации условно-символически),
многочисленные программные наименования дают пример обобщенно-смыслового
присутствия слова. Всего этого, однако, мало Листу, который в своей музыке
нередко стремится создать бессловесный образ звучащего слова.
Среди фортепианных произведений подтекстовки как последовательно
проводимый прием встречаются, главным образом, в двух циклах:
«Поэтические и религиозные гармонии» и «Рождественская елка». Эти
произведения, которые создавались в разные периоды творчества композитора,
заметно отличаются образным строем и колоритом, но их объединяет
религиозная направленность содержания.
Две пьесы из цикла «Поэтические и религиозные
гармонии» являются авторскими переложениями хоровых произведений Листа — «Ave Maria» и «Pater noster», подстрочное
размещение текстов молитв в этих пьесах можно рассматривать как
последствие их вокального происхождения. То же можно сказать и о «Miserere по Палестрине» — хотя
в данном случае это не просто переложение (хотя бы и очень свободное,
как в «Ave Maria»), а
романтическая фантазия, создающая образ музыки Палестрины
совершенно иными, не палестриновскими стилевыми
средствами. Наконец, в чисто фортепианной пьесе «Размышления о смерти»
речитативно-хоральная тема подтекстована словами
молитвы «De profundis».
Какие же цели преследует Лист, давая подтекстовки в своих
инструментальных произведениях концертного характера, которые не имели шансов
быть услышанными публикой? Тут уместно вспомнить, что в текстах
музыкальных произведений иной раз встречаются даже нотные элементы, не
предназначенные для исполнения. И это бывают не только
«вынесенные за скобки» фрагменты, как, скажем, упомянутый эпиграф из квартета
Бетховена или «Сфинксы» из «Карнавала» Шумана, но и голос из «Юморески»
Шумана, который выписан на отдельной строчке и должен не играться, а
только подразумеваться исполнителем, быть скрытым «нервом» звучащей ткани.
Примерно такую же роль играют и словесные подтекстовки у Листа. Ясно, что
хотя сами они и не звучат, но очень многое предопределяют в характере
интонирования — темп, агогические детали, фразировку
и т.д.
Несколько отличается характер подтекстовки в пьесе «Ave Maria» — слова подписаны, но
без ритмической детализации. Их можно петь вместе с мелодией, но способ
записи скорее создает ощущение молчаливой, глубоко внутренней молитвы,
образующей контрапункт к течению музыки.
В позднем цикле «Рождественская елка» подтекстовки встречаются
в трех пьесах — это тексты старинных рождественских песен. Особый интерес
представляет вторая пьеса «О святая
ночь!». Она подтекстована от начала до конца
и написана в фактуре, типичной для пения а capella — в ней нет абсолютно ничего фортепианного.
Однако в отличие от упоминавшихся пьес из цикла «Поэтические
и религиозные гармонии» она была сначала написана для фортепиано
и лишь впоследствии переложена для тенора, сопрано или альта
в сопровождении органа или фисгармонии. Иными словами, фортепианная пьеса
создавала образ чисто вокального интонирования слова.
Теперь попробуем представить: а что, если бы всех этих
подтекстовок не было? Интонация, наверное, стала бы выглядеть более обобщенной,
лишилась бы характерности речевого произнесения, но смысл ее был бы совершенно
тот же; отпали бы конкретные внемузыкальные ассоциации, но собственно
музыкальному смыслу это не нанесло бы ущерба. Отчасти это подтверждается тем,
что в пьесах названных циклов, не содержащих подтекстовок, их легко было
бы представить. Так, Я.Мильштейн отмечал[1],
что тема пьесы «Благословение Бога в одиночестве» (из «Поэтических
и религиозных гармоний») ритмически соответствует строкам Ламартина, приведенным в качестве эпиграфа.
В пьесе «Гимн ребенка при пробуждении» из того же цикла вторая тема
своими речитативно-хоровыми интонациями вызывает образпсалмодии
на какой-то воображаемый текст. В «Рождественской елке» в начальных
пьесах цикла мелодии рождественских песен подтекстованы,
а в пьесе № 8 («Старая провинциальная рождественская песня») никакого
текста не приводится, хотя в ее мелодии содержится не меньше характерно-речевых,
песенно-декламационных оборотов. Очень показательно, что одно из самых
совершенных произведений Листа — Соната си минор — непрограммно,
но написано совершенно тем же методом и относится к тому же классу
явлений, что и его симфонические поэмы, и программные симфонии.
Таким образом, можно прийти к выводу, что синтез музыки
и слова на уровне интонирования имеет у Листа ту же самую
природу, что и на уровне смысла целого. А именно — музыка самодостаточна, но при этом активно излучает свой смысл
вовне, за свои пределы.
Слово предстает как результат этого «излучения», оно ничего
не меняет в музыке как таковой, но активно направляет воображение
и композитора, и исполнителя, и слушателя (конечно, в том
случае, если оно до слушателя вообще доходит). Лист известен как страстный
поборник программной музыки, но необходимо помнить, что при этом он, как
и все романтики, абсолютизировал самодостаточность музыки: «Да избавит нас небо от всякого, кто в пылу спора о
необходимости, оправданности и достоинствах программы к музыкальному
произведению вздумал бы отрекаться от старой веры, утверждая, что божественное
искусство существует не само по себе, что оно не в состоянии
удовлетвориться самим собою и не воспламеняется от искры Божией, что оно ценно лишь как воплощение мысли, как
нечто, усиливающее воздействие слова! Если бы ради восстановления
истины понадобилось отказаться от всякой программности,
мы предпочли бы, без сомнения, дать иссякнуть одному из богатейших источников
музыки, чем перерезать ее жизненный нерв, отрицая за нею самодовлеющее
существование»[2].
Однако из этой абсолютизации возможны два совершенно противоположных вывода.
Один из них — о музыке как всецело замкнутом в себе мире, игре чистых форм
(как считал Ганслик). Другой вывод
«делали» такие романтики, как Лист и Вагнер[3]:
раз музыка абсолютно самодостаточна, то она
универсальна и содержит внутри себя абсолютно все: слово, живопись,
архитектуру, мысль, чувство, молитву и т.д. Романтический синтез
искусств, таким образом, есть не что иное, как материализация исходящих
изнутри музыки ее собственных смысловых «излучений». И, как мне кажется, неслышимые
подтекстовки в пьесах Листа наглядно и красноречиво это подтверждают.
[1] Лист
Ф. Сочинения для фортепиано. — Т.2. — М., 1962. — С. 189.
[2] Лист
Ф. Избранные статьи. — М., 1959. — С. 291.
[3] Теоретически,
правда, Вагнер делал его не всегда. Однако то, что он фактически сделал
в своем творчестве (независимо от отчетливости выражения этого
в своих литературных трудах), вполне позволяет его сюда причислить.
Главная страница /Home| Гостевая книга /Guestbook | Библиотека / Library